По ту сторону зимы

double-bass-and-blue-butterfly2

Во вторник Ромуальду исполнялось тридцать пять лет.

Несмотря на июль, погода стояла, как обычно, прохладная. Давно стало ясно, что весны не будет – не первый год температура воздуха не поднималась даже до нуля градусов, и все, в общем-то, привыкли. Ром помнил, что когда-то в детстве на его день рождения они всей семьей изнывали от жары на даче, – дал же бог родиться летом, когда и друзей-то не позовешь, все по загородам и курортам с родителями. Ну, ходили в лес, разводили костер, пекли картошку, жарили шашлыки, жженку делали в ложках. Катали друг друга по раздолбанной проселочной дороге в тачке. Было хорошо… но так давно, что почти уже казалось неправдой. Как это – жара?

В этом году он планировал кататься с коллегами на коньках в парке, под брызгами шампанского. Денег лишних на празднование не было, смысла в праздновании тоже – ну еще год, и какая, в самом деле, разница – тридцать четыре тебе или тридцать пять? Все одно, ну разве что внезапные сорок пять, может быть, его еще как-то удивили бы.

До вторника время было, и следовало прожить его с толком. Ром еще в юности договорился с собой, что смысла в жизни нет, кроме того, который вложишь в нее сам, и старательно вкладывал. Встречался с людьми. Читал. Был в курсе происходящего в мире, насколько это возможно из-под купола, под которым страна сидела уже пятнадцать лет. И главное, увлеченно делал свою работу.

Знаете, музы бывают и мужского пола. У Рома был муза. Музу звали Рембо. Не Рéмбо, а Рембó, как французского поэта. Сокращенно – Рем. Рем был овчаркой, когда-то называвшейся немецкой, а в последние пятнадцать лет – исконно русской, как и всё в стране. Больше не было английского чая для завтраков, украинского сала, немецких овчарок и американских гамбургеров, все стало исконно русским. Французских поэтов тоже, в общем-то, больше не должно было быть. По правилам Новой России Рема следовало переименовать в Степана или Руса, но из тихого и упрямого протеста Ром оставил псу имя, а на вопросы отвечал, что полная кличка собаки – До-Ре-Ми. Это звучало правдоподобно. Потому что Ром был музыкантом.

Контрабасистом.

 

Ром жил сегодняшним днем и заглядывать наперед не любил. Даже на два дня. И как получилось, что свой тридцать пятый день рождения он встретил в палатке на тесной заснеженной полянке в выборгских лесах, Ром теперь не очень-то и понимал. Рем бегал кругами вокруг чахлого костерка, на котором в бывшем домашнем ковшике Рома начинала закипать вода. Рем не лаял, пес был понятливее иных людей и про шум все понимал. Шуметь сейчас нельзя. Можно, ваф, бегать по снегу и осторожно нюхать языки огня, вовремя отдергивая нос.

Костерок, в общем-то, тоже было нельзя. Но его наконец-то удалось развести, и раз так – Рому нужен был хотя бы чай. И горячие макароны с тушенкой. До стены оставался день перехода, и что их там ждало, никто не знал.

В то воскресенье, за два дня до дня рождения, Ром должен был участвовать в выступлении Владимирского рок-клуба. Рок-клуб был почти подпольным, потому что рока в Новой России, конечно, тоже не было. Но при определенной осторожности и договороспособности организаторов собираться все-таки получалось, а положительной стороной всех запретов стало то, что никто не ограничивал теперь жанры, и рок-клуб прикрывал собой и джазистов, и фанк, и что только бог на душу положит. Для контрабасиста полабать с «рокерами» было отдушиной, неописуемой радостью: импровизация! Глоток воздуха среди душных симфонических партий, не блещущих разнообразием, при этом остающихся хлебом и солью ежедневного заработка. Солистом Ром тоже был неплохим, пара его сольных концертов в год успешно собирала небольшие камерные залы, но выжить одной сольной карьерой было нереально. Да и играть сольному контрабасу оказалось почти нечего – Перголези, Хиндемит, Прото ушли под глубокий запрет, из русских же интересно было исполнять разве что пьесы Карманова и Кусевицкого. Ну и немного классики, Прокофьева вот, например.

Рому нравилось в его профессии все. По-настоящему он жил, только обнимая контрабас. Вместе с густым звуком инструмента, отзывающимся на движения его гулкой души, он витал взглядом полуприкрытых глаз поверх голов слушателей... Слушателем мог быть и Рем, его одного уже было достаточно. Без Рема Ром себя уже не помнил, и представить разрезаемую смычком тишину без палево-коричневого, бархатного, как сам звук контрабаса, пса у ног он не мог. Да даже и в голову не приходило.

Поэтому Рем, конечно, ушел вместе с ним. Без Рема было нельзя, с Ремом же возможно все. С Ремом – и с коллекцией бабочек, замороженных в кубики льда с тех последних теплых дней пятнадцать лет назад.

Про бабочек Ром не говорил никому. Пятьдесят два ледяных кубика с идеально сохранными, покрытыми нежной пыльцой бабочками хранились в отдельном шкафчике на балконе. Иногда он сражался с искушением оттаять хотя бы одну бабочку и посмотреть, выживет ли она в тепле квартиры, как ему пообещал профессор; но каждый раз смотрел на тонкие лапки красавиц и оставлял их во льду – до лучших времен. Если и правда выживут, то однажды он сможет отпустить цветную стайку населять новый, точнее – вернувшийся к старой нормальности мир, в котором снова будет лето.

Ром понимал, что больше надежды было на куколок – закуклившихся гусениц в первичной стадии метаморфоза, которые лучше переживали заморозку и были менее хрупкими. Но таких у Рома было всего двенадцать. Найти в садах куколок в то последнее лето оказалось значительно сложнее, чем собрать живых бабочек.

И несмотря на полный дилетантизм Рома в энтомологии, несмотря на его абсолютно романтические намерения и эмоционально окрашенные действия, на момент нашего повествования он оказался главным хранителем бабочкового населения Новой России. Кроме него, спасать бабочек было некому.

Просто потому, что всем было не до бабочек. Бабочки были не в почете. Все, что было связано с летом, было не в почете. Мечты о лете пресекались, новой нормой стала зима – лучшее и основное из российских времен года. Нигде нет такого белого снега, как у нас. Снежинка – вот истинный венец творенья! Никто так испокон веков не побеждает в фигурном катании и в конькобежном спорте, как мы, русские. Лыжные курорты теперь доступны каждому, потому что оборудованы в каждом парке круглогодично, а катки залиты в каждом дворе. Лучший в мире хоккей, самые большие ледяные крепости, отменные пассажирские ледоколы, курсирующие по Неве и Москве-реке, как некогда речные трамвайчики. Все атрибуты лета принадлежали проклятому прошлому, о котором можно только сожалеть из прекрасного белого настоящего.

Зима не наступила внезапно. Просто однажды было решено не переводить часы на летнее время. Потом, в какой-то момент, после весны пришло очень холодное лето. Еще через год лета, считай, не было. А лет через пять не стало и весны. Месяцы следовали один за другим, но температура колебалась между отметками в минус тридцать пять градусов в январе и минус пять в июле. Люди поворчали, поругались, да и привыкли, как привыкают всегда и ко всему. Не станешь же выходить на площади из-за похолодания, при чем тут, в конце концов, правительство. Революция погоды не сделает.

Из каждого телевизора неслись уверенные и научно обоснованные речи экологов и климатологов, сперва объяснявших похолодание происками Запада, а затем переключившихся на положительные стороны зимнего времени и климата. Всех, заговоривших об экологической катастрофе, вызванной хранением ядерных отходов по недоработанной технологии, быстро пересажали. Так что теперь зима стала символом Новой России, чистой, сильной, пышущей здоровьем. В морозы люди даже лучше сохраняют молодость и ясность мышления. По снегу весело и задорно передвигаться на санях, а попробовали бы вы поездить на машинах, этом атавизме западного мира. Снег – символ чистоты. Лед показывает истинную прозрачность намерений. Пшеница значительно лучше вызревает в теплицах с искусственным климатом, не завися от природных катаклизмов. Не стоит ждать милостей от природы. Вечная зима была задумана как истинно русский, настоящий, кристально чистый образ жизни народа-победителя.

Лето, даже просто как время года, постепенно ушло на запрещенные задворки нарратива и исчезло из информационного дискурса. Лето окончательно запретили.

 

Слет рок-клуба проходил в одном из пустующих помещений бывших баров на Владимирской, бывшей Рубинштейна. Никто не помнил толком, что там было раньше, Ром только слышал краем уха какую-то странную историю о том, что бар закрыли из-за его названия – то ли что-то про запрещенного ученого Теслу, то ли про запрещенный город Барселону, но интерьер почему-то составляли так и не вывезенные запрещенными владельцами стимпанковские слоны.

В клубе уже толпилось. Ром продирался с контрабасом к сцене, он уже заметил своих. Рем привычно следовал за ним, лавируя между сапог и сапожек, коленей и коленочек.

– Давай, брат, сразу накатим, – хлопнул его по плечу и одновременно протянул стакан Кирыч, саксофонист. – Парни, вот и Ром, можем начинать.

– Дай мне три минуты, – попросил Ром. – Надо переговорить с Фирой.

Фира, то есть Порфирия Симонова, профессор лингвистики Московского университета, стояла среди других слушателей у импровизированной сцены. Фигурная, как античная статуэтка, в слишком строгом для рок-клуба костюме и с несгибаемой осанкой человека-педагога, она даже из центра толпы оглядывала зал словно с кафедры. Не виделись они на самом деле всего лишь с утра, но знать об этом никому было не обязательно.

– Здравствуйте, дорогая, – он церемонно пожал Фире руку. – И вы здесь! Не ожидал!

Фира улыбнулась и кивнула.

– Ромуальд, у меня к вам дело. По работе. Мои студенты желают знать всю правду о выразительных методах музыкального языка Глиэра в его ранний до-московский период, и кто, как не вы... Давайте отойдем куда-нибудь, где потише?

Они отошли в закоулки кухни бывшего бара, огляделись и только тогда обнялись. Фира с нежностью взъерошила гриву Ромовых волос.

– Как у тебя сегодня все прошло? Тихо, мирно?

– А как еще? Репетировал, гулял с Ремом… Всё как всегда. Скучал по тебе.

– Пройдоха Рем! Я же сама выгуляла его еще на рассвете, прежде чем уйти.

– Бог с ним, нам всем не повредит лишняя прогулка. Я так рад тебя видеть, моя Фира. Нам надо идти. Вечером появишься?

– Конечно.

Поодиночке они вышли обратно в зал, и вечер понесся, сперва спотыкаясь, вперед, вверх, вниз, разгоняясь и уходя в занос на поворотах. Ром улетал с контрабасом в джазе, шагал в роке, перекликался с саксофоном и поддразнивал рояль… Музыканты чокались бокалами друг с другом, с публикой, пили и пели, пели и пили.

Позже Ром помнил не все, но один разговор запал ему в голову, в совсем уже пьяную и растревоженную голову, так сильно уставшую от притворства, от разумности, от всей ерунды последних лет. Он отпросился со сцены и вышел в туалет, а потом забрел снова в самое нутро старого бара, где они разговаривали с Фирой, и прислонился к стене. Здесь было почти тихо, гул музыки остался за дверью и коридорами, можно было немного выдохнуть. Когда он понял, что где-то рядом, за перегородкой, кто-то разговаривает, уходить было поздно, и он, витая в своих мыслях, невольно прислушался.

– …все это легенды! Я никуда не пойду.

– Купол никогда не откроют. Эта зима навсегда. Ты же слышишь риторику…

– Тише, тише. Чем тебе плоха зима? Во-первых, это красиво! – девушка немного натужно рассмеялась. – Не так уж и холодно.

– Ничем не плоха. Но если можно было бы уйти… Говорят, у купола есть стена…

– Конечно, у купола есть стена, Вася. Когда его опускали, все это видели.

– Говорят, в стене есть двери.

– Серьезно? Давай рационально, ты же понимаешь, зачем купол поставили, да? Чтобы закрыть нас по всей границе от западного мира. Чтобы мы не могли говорить свою правду и влиять на их идеологию. Чтобы им не надо было конкурировать с нашей передовой наукой. Чтобы они могли врать своим народам, управлять ими, как стадом, закармливать в своем бездуховном потребительском раю и вести на убой ради прибыли избранной верхушки. Чтобы весь мир забыл настоящий русский голос и настоящую пронзительную русскую правду!

– Нннууу, не совсем… Я слышал разговор в одной компании, ты их, конечно, не знаешь… Они все отсидели… Купол поставили, чтобы блокировать излучение от наших ядерных отходов. И двери есть, они по всему периметру купола. Никто не знает, можно ли их открыть…

– Если двери и есть, Вася, то это ловушка. Те, кто тебе об этом рассказал, – провокаторы. Кстати, откуда иначе они могут вообще об этом знать? Господи, почему ты такой наивный? Двери, если они есть, то под напряжением. И там стоят вышки с автоматчиками и – опа! Попался, вредный элемент.

– Да нафига мы им сдались! – говорящий и правда был, похоже, сильно пьян и завелся не на шутку. – Послушай. Если дверь есть, то ее можно как-то открыть...

– Вася, ты не в себе. Если бы двери и были, я все равно никуда бы не пошла. Кто нас там ждет? Если только автоматчики. Лучше поцелуй меня, давай жить здесь и сейчас. Вот так… да… дааа…

За стеной зашевелились и, судя по звукам, планировали заняться сексом. Ром тихонько отступил в коридор и вернулся в зал. Что-то такое он слышал и раньше… Надо идти на сцену, начинался следующий сет.

 

***

 

– Ромуальд Серов? – к нему пробиралась из барной толкучки девушка в ярко-красном свитере. Он кивнул. – Я давно слежу за вами… в хорошем смысле, конечно. Восхищаюсь вашими исполнениями, вашей работой, да и просто… вами.

И она открытым обожающим взглядом посмотрела ему прямо в глаза.

Такое случалось. Ром был ярким и заметным, с контрабасом же не спрячешься. Да и соответствующий рост, грива черных, начинающих седеть волос, бородка – все это придавало ему романтический флер в глазах фанаток. Из каких-то своих карьерно-номенклатурных соображений Фира настаивала, чтобы их связь оставалась тайной, поэтому для всего мира он убежденный холостяк-одиночка.

– Простите, мне очень приятно, но нам надо идти, – барный шум приходилось почти перекрикивать.

– Нам?.. – она удивленно приподняла брови. – Я не против, но не ожидала столь быстрого приглашения.

Ром огляделся, кликнул Рема, тот моментально оказался у ноги.

– Знакомьтесь, это Рем. Нам пора.

– Очень приятно, Рем, я Алина. Ей-богу, погодите, давайте выпьем по глотку, мне будет что рассказать подругам, – она говорила так искренне, что Ром вздохнул, мгновение подумал и согласился. Почему бы и нет, наберет немного баллов в глазах прогрессивной молодежи.

– Давайте. Я уже, правда, и так выпил не один глоток, и мне в самом деле пора.

Они выпили по коктейлю. Разговаривать в шуме было непросто, но дело пошло, и они выпили еще по одному. Ром чувствовал себя слишком усталым, чтобы сопротивляться. Говорили про что-то необязательное, про Владимирград, про то, как оба они любили родной город, стоящий на Неве, как идет ему снежный покров, о котором еще Пушкин говорил… Про санные гонки этой весны, про концерты последнего сезона, она неплохо разбиралась в музыке и немного знала про его работу над переложениями классики для контрабаса. Вот они влились в компанию Алины, все младше Рома на добрых полтора десятка лет. Пушкин? А чего сразу Пушкин и только Пушкин? Вот, к примеру, Маяковский: 


В ушах обрывки теплого бала,
а с севера – снега седей –
туман, с кровожадным лицом каннибала,
жевал невкусных людей.

Часы нависали, как грубая брань,
за пятым навис шестой.
А с неба смотрела какая-то дрянь
величественно, как Лев Толстой.

Все смущаются и хихикают с некоторой неловкостью. Дяденька явно напился и гонит не в такт. Но от того, как и что говорят эти эмоционально отмороженные юнцы, выкормленные пропагандой, Рома бьет какое-то внутреннее отчаяние. Глядя на них, он вдруг с пьяным озарением начинает многое понимать и про себя.

Вот он десятый, кажется, раз представляет Рема обществу и наконец на вопрос, что это за имя такое, отвечает, что в честь великого французского поэта Артюра Рембó. Почему? Зачем? Кому он хотел что-то доказать?

Устал, напился и был зол.

Компания почти мгновенно замолкает. Но напился не он один.

– Вы серьезно считаете, что французский поэт может быть великим? – кричит один давно уже ершащийся младенец, налитым кровью глазом косящийся на льнущую к Рому Алину. – Это же оскорбление настоящим, истинным поэтам, поэтам русским! Ромуальд – это вообще что за имя такое, тоже, поди, хранцузское?

Эти юнцы абсолютно серьезны, логику Новой России они впитали с молоком матери. Для них не существует ничего другого, их реальность стоит на черепахах, запертых под герметичным куполом русского мира.

И тогда он вскочил на стол и прочитал «Пьяный корабль»:

 

С той поры я блуждал в необъятной Поэме,
Дымно-белой, пронизанной роем светил,
Грыз лазурь, где утопленник, странный, как время,
Поплавком озаренным задумчиво плыл.

Где в тонах голубой, лихорадочной боли,
В золотистых оттенках рассветной крови,
Шире всех ваших лир и пьяней алкоголя,
Закипает багровая горечь любви.

Ледяные поля. В перламутровой яви
Волны. Гиблые бухты слепых кораблей,
Где до кости обглоданные муравьями,
Змеи падают с черных пахучих ветвей.

Я хотел, чтобы дети увидели тоже
Этих рыб – золотисто-певучих дорад.
Убаюканный пеной моих бездорожий,
Я вздымался, загадочным ветром крылат.

 

Больше он ничего не помнил.

 

***

 

 

– Ты был божественно прекрасен, – сказала Фира, нежно прикладывая смоченное чаем полотенце к разбитой скуле Рома. – Нет, правда – красавец-поэт, революционер буквально. А потом – лев, разрывающий пасть писающим мальчикам.

Ром проскрипел что-то неодобрительное.

– Нет, но правда. Я восхищена тобой, мой дорогой. Очень, конечно, неосторожно. Что за пахельбель ты нес этим юнцам? Ну приперло тебя читать стихи, не мог остановиться на Маяковском? И лучше бы, конечно, на его безвредных водосточных трубах… Как музыканту и положено. Нет, я жалею, жалею! Что не могу так же встать и сказать, прямо с кафедры открыть им глаза на этот вонючий мир, о котором они не знают буквально ничего. И не хотят знать. Жалею, что я трусиха.

– Как я вообще оттуда ушел?

– Скажи спасибо своему французскому поэту, – Фира кивнула на лежащего под столом Рема. – Когда полетели перья, он встал рядом с тобой и сделал этим овцам волка.

Рем под столом миролюбиво улыбался, свесив мокрый язык.

– Но кроме шуток, ты хорошо отделаешься, если тебя просто уволят из всех твоих оркестров… Этих ребят все знают, их видно за версту. Мои первокурсники – кто поумнее – и те от них шарахаются. Может быть, это была вполне запланированная провокация, может им с тобой просто случайно повезло… Если что, меня сегодня здесь не было. Я не могу рисковать, хоть это и самая печальная история моей жизни. Моральный кодекс народного учителя превыше всего, и ты это знаешь. 

– Ну в самом деле! – взорвался Ром, резко садясь на кровати. – О чем ты вообще говоришь? Это был пьяный бред, необязательный пьяный треп с недоразвитыми подростками.

– Пьянка в подпольном клубе, политический треп с молодежью, цитирование опасных поэтов, подвергание сомнению величия русского мира. Упоминание лета, солнц и морей. И ледяных полей с гиблыми бухтами. Ты наговорил лет на пятнадцать. Каждому из нас.

Ром промолчал. Девушка Алина искала в клубе именно его, и разыгранная как по нотам провокация не была случайной.

Фира встала и наклонилась к нему, обнимая.

– Я люблю тебя, бородатое чудовище. Прощай.

 

Так и вышло, что день своего рождения Ром встретил на тесной заснеженной поляне под Выборгом в компании Рема и контрабаса. Бросить контрабас он не мог, это было бы не просто предательство, а полный провал, поражение, конец жизни. Конечно, анекдотично скрываться с овчаркой и контрабасом – любой случайный попутчик немедленно о нем расскажет, стоит только спросить. Но находиться во Владимирграде, как и в любом другом населенном пункте Новой России, он больше не мог. Теперь ему предстояло пробираться к границе через выборгские леса – леса Северной Глухомани, а там искать то ли лаз под куполом, то ли дверь в стене... Никто и никогда оттуда не возвращался.

Но ему не оставили вариантов.

Через час после ухода Фиры на телефоне поднялось приложение ОВД со срочным запросом связи от участкового. Телефон, как всегда в таких случаях, заблокировался, и единственным доступным действием была обратная связь с участковым. Ром посомневался, но нажал кнопку и получил официальный вызов «для разбирательства обстоятельств участия в политической пропаганде и пьяной драке в запрещенном подпольном клубе» с сопутствующей «разъяснительной беседой» от представителя власти.

– Через час ждем вас на Суворовском. Ах, заняты? Чем же вы так заняты, гражданин Ромуальд? Встречаетесь с политическими отщепенцами для поливания грязью белоснежных просторов Родины? Или, может, втираетесь в доверие к истинным наставникам молодого поколения? Совращаете их ясный ум своими грязными нездоровыми мыслишками? Какая мерзость!

Быстро Фира подстраховалась. Трусиха или нет, но решительности ей не занимать.

На том конце его словно бы услышали.

– У нас на вас очень интересные показания свидетелей вчерашнего происшествия… Алины Ивановой, Матвея Буданова и Порфирии Симоновой. Знаете таких?

– У меня собака, – сказал Ром в трубку почти умоляюще. – Я не могу оставлять ее надолго.

– Собака у него! Как будто мы не знаем про вашего бешеного волкодава. Пристроить. Лучше усыпить, – ответил участковый. – Я смотрю, вы осознаете серьезность ситуации. У вас шесть часов. В пять вечера ждем на Суворовском. Без собаки. Нет, не в районном, мои полномочия вы уже переросли. На Суворовском. И имейте в виду: мы ни-ку-да не торопимся и бегать за вами не будем. Но надо будет – найдем. Я настоятельно рекомендую вам явиться вовремя и не заставлять моих коллег высылать за вами машину.

 

***

 

Как любой обычный человек, Ром не отличил бы капустницу от боярышницы, а крапивницу от многоцветницы. Безошибочно он узнавал только павлиний глаз (по «глазам» на крыльях) и махаона – тот был очень редким в средней полосе, в летней дачной жизни его детства. Таких хвостов не было ни у кого другого. Но главное – символом и образом лета для него раз и навсегда стали маленькие ярко-синие мотыльки, словно стая незабудок порхавшие над песчаной тропинкой у ручья. В такую стайку он однажды въехал на трехколесном велосипеде и от восторга забуксовал и завалился вместе с велосипедом на бок, а бабочки так и продолжили летать вокруг него. Он лежал на песке и смотрел, как из неба выпадали маленькие детальки синевы. Незабываемый пазл его неба и его лета.

Таких бабочек в его ледяных кубиках было три. Профессор отказывался понимать, почему именно этих должно было быть больше, чем других. «Здесь даже не все, не все виды! А обычных голубянок целых три штуки…» – почти прорыдал профессор, рассмотрев каждый отловленный Ромом трепыхающийся экземпляр. Но они договаривались на шестьдесят четыре кубика и укладывались в эти договоренности. Профессор сделал свою работу.

Ром аккуратно сложил контейнеры с ледяными кубиками в рюкзак, по наитию кинул туда же ковшик и ложку с кухни, взвалил на спину контрабас, взял Рема на поводок и вышел из дома через семь минут после окончания разговора с участковым.

Оказалось, что на Бывшем Финляндском вокзале поезда в сторону Выборга уходили или рано утром, или поздно вечером, и Рому пришлось спешно добираться на Ладожский. Расписание было не проверить, потому что телефон Ром оставил дома на столе, – пусть ждет обыска, пусть трекают его сколько хотят и видят на своих мониторах, что он в отчаянии заперся дома, пока не придут и не взломают дверь. Каждый раз, слыша в вокзальных громкоговорителях очередное объявление о розыске, Ром представлял, как стол в полутемной уютной его комнате подсвечивается экраном телефона, где всплывает принудительное информирование о государственных преступниках. Такое же сообщение на всех телефонах страны скоро появится и о нем.

 

С Ладожского уже пятнадцать лет как не уходили поезда в Хельсинки, все платформы были переоборудованы под пригородные, и направление «Выборг» висело на табло с отправлением через полчаса. Ром сомневался. Возможно, следовало взять какое-нибудь СВ, чтобы никто из пассажиров его не заметил, не обратил бы внимания на него с контрабасом и овчаркой. Потом передумал. Во-первых, ехать было каких-то полтора часа. Во-вторых, затеряться в простом вагоне среди обычных людей куда проще, чем в СВ. Обычные люди заняты своей обычной жизнью и привыкли ко всему. Многие устало игнорируют принудительные госприложения как назойливую игрушку оторванных от реальности чиновников. Он взял в привокзальном универмаге три бутылки водки, банку соленых огурцов, две банки тушенки, две пачки макарон, пачку дешевого чая, три коробка охотничьих спичек с толстыми головками, четыре банки собачьих консервов (недолгий выбор между «Верными друзьями» и «Тузиком» закончился с чуть меньшим омерзением в пользу «Тузика») и пятилитровую флягу питьевой воды. Ухватил по акции какую-то «самую компактную и морозоустойчивую» палатку. Со всем этим хозяйством он почти походил на туриста, направляющегося с палаткой в глушь на свой страх и риск.

double-bass-and-blue-butterfly

И дополнил комплект самым дешевым билетом в общий вагон.

Вагон электрички был практически пуст. Мало кто направлялся в понедельник посреди дня в сторону Северной Глухомани. Ром выбрал второй отсек от тамбура, чтобы и к выходу близко, и не сразу бросаться в глаза, контрабас пришлось поставить сбоку у окна, прислонив ко второй лавке, Рему дал сигнал улечься на нее сверху, отпугивать нежелательных попутчиков. Сел в уголке на второй лавке, рядом поставил рюкзак, завернулся по уши в шарф и уставился с отсутствующим видом в окно.

Ром добрый десяток лет не ездил на электричках; опять его обдавало воспоминаниями, юностью, чем-то таким почти запретным, из до-благополучных, до-музыкальных, до-взрослых времен, чуть ли не из девяностых прошлого века. Если, конечно, его последние музыкальные времена можно было назвать благополучными.

Под самые закрывающиеся двери в вагон вбежала целая стайка опаздывающих, и к нему на лавку все-таки подсел замызганный старикан в каких-то обмотках и ушанке. Ром вздохнул про себя, подвинулся плотнее к окну и спрятал нос поглубже в шарф, вроде как спит.

Но старикану тихо не сиделось. Как только поезд тронулся, тот начал искать что-то в нутре своего зипуна, добыл наконец скомканный пакет и вывернул из него пару вареных яиц, бутерброды с сыром и кусок запеченной с чесноком куриной ноги.

– Собачка, собачка, изволите ли откушать вкусненького? – с уважительной, но явно заискивающей интонацией начал дед, обращаясь к Рему.

Рем покосился на хозяина, с тоской вспоминая давний завтрак, но не двинулся. Рому пришлось «проснуться».

– Доброго дня, – сказал он, как бы даже потягиваясь. Он был на пару голов выше старика. – Собачка не изволит… Наверное.

– Савелий, – обрадовался дед и протянул короткопалую пятерню. – Но все зовут меня Севелом.

– Ром…ан, – представился Ром. – Но все зовут меня Ромом.

– А чьто, – дед говорил яркое, отчетливое «ч», – вы суда-отсуда куда едете? Собааачька-то устаала.

– Да мы по-всякому… – Ром задумался. Старик не дал особо времени на размышления.

– А я не ущлый, мне всьоо равно. Но собаачьку надобно покормиить. Можно ей яйко? Бутерброд? Я бы есчо не хотеел сам стать ее закууской, если позволите.

– Она не питается попутчиками. Но если не откажете, я разделю с вами яйцо и бутерброд взамен на угосчение водкой, правда – средненькой категории, уж простите.

Рому всегда говорили, что один из его талантов – читать аудиторию.

От водки дед не отказался, поделился бутербродом, и они выпили по первой – Севел из выуженной из тех же глубин зипуна замызганной крышки от термоса, а Ром из горла. Так и вспоминается «Москва – Петушки», подумал еще не пьяный Ром и тут же представил, как будет продираться впотьмах сквозь приграничный лес вдрызг пьяным.

Он себе сильно льстил. До границы еще надо было дойти. А сначала хотя бы доехать.

Через двадцать минут они с Севелом-попутчиком уже кормили Рема «Тузиком».

– А чьто, каков зверь! – дед Севел смотрел на Рема с восхищением. – А это чьто за дура у тебя? Жена, что ли?

Он указал на контрабас.

– Домра, – ответил захмелевший и ставший находчивым Ром. – Бас-домра. Такая дддура, и правда. Таскаю ее на себе, но без нее – никуда, инсрумент же!

– И почьто она тьебе?

– Да я же музыкант, – развел руками Ром.

– Так слабай чьто-нито!

– Смеешься, дед? Нас же отсюда и примут.

– И то вьерно. И хер с ним. Наливай, расскажи, как тебя в музыку угораздило.

И Ром налил, и рассказал.

Когда-то он вычитал, что главное – чтобы во лжи была доля правды, тогда и за ложь эту ложь не примут. Но с Севелом было как-то нормально разговаривать, как с человеком, которому и в самом деле ты вроде бы интересен, но в меру. И не то чтобы именно ты, а скорее твои истории. И не зачем-то, а просто – послушать баек на полтора часа дороги да разойтись восвояси.

Обычное же дело. Выпили, послушали и разошлись.

– Докуда ты сам, дед Севел, едешь-то?

– Да я до Выборга, куда есчо. Там живу, в окрестностях. А ты-то? Куда такую собачьку везешь?

– Я дальше. Лесником еду на Бусловскую, – это была самая правдоподобная история, которую Ром смог придумать.

– Ты? Лесником? – дед совершенно искренне удивился и чуть не закашлялся новой порцией водки.

– Ох, и чьто это я! У меня же отличная закуска есть, – Ром вытащил соленые огурцы.

– Чьто же музыканта в лесники отправило? – Дед закусил огурцом и повел плечами. – Я не ущлый, мне всьо равно. Всякое я видел за пятьдесят последних лет. Кто только в лесники не ходил. И писатели, и попы, и метафьизики, вот и музыканты потянулись!

Ром поскорее налил еще, не зная, что сказать.

– Ты, музыкант, смотри чьто скажу. Не едь до Бусловской. Там погранцы и глаз много. Дуру твою точно углядят. Едь до Лужайки. От Лужайки в твое лестничество добираться будет тише.

И дед как ни в чем не бывало выпил.

 

В Выборг Ром прибыл пьянее, чем когда декламировал вчера «Пьяный корабль», и не мог не признаться себе (может и с пьяных глаз), что чувствовал себя при этом куда лутьще. Еле распрощался с дедом Севелом, обнимались, Рем деда широко лизнул в лицо, отчего тот буквально прослезился и сказал, вытираясь рукавом, что жене про собачьку не расскажет, не то будет ревновать. А так-то если чьто, рассказать и нетчего – скучно он ехал в этот раз в электричке, ей-бо, никаких заметных литчностей, одни посредственности.

Дело шло к вечеру, и, хотя надо было двигаться дальше, Ром понял, что час сна ему необходим. Он пока ненастоящий лесник. Надо было проспаться, особенно если учесть, что впереди – а хрен его знает, что там, впереди. Северная Глухомань. И ночь.

Выборгский вокзал давно уже пережил свои золотые годы; туалеты снова пришли в состояние выгребной ямы, но зал ожидания на втором этаже все еще функционировал. Ром задвинул «дуру» под ряд сидений, вдоль «дуры» велел лечь Рему, а сам упал поверх своего пальто на сиденья спать. Шарф неплохо сработал в качестве подушки, да с таким количеством водки сработал бы даже кирпич.

– Час, – сказал Ром Рему. – Не больше. Проследи.

Рем, новичок в роли старшего помощника лесника, повел ушами. Возможно, с пониманием, возможно, с недоумением, но Ром уже спал и разбираться в исполнительских нюансах не мог.

 

С заданием Рем, впрочем, справился. Сам или с помощью вокзальных громкоговорителей – это уже не так важно, главное, что без пятнадцати пять вечера, за пятнадцать минут до назначенного времени встречи в центральном ОВД на Суворовском (проще говоря, до ареста), Ром, Рем и контрабас вошли в вагон электрички, следовавшей до станции Бусловская-приграничная.

В вагоне не было ни одной живой души.

Серые стены вагона не оживлялись даже желтым деревом лавок. Кажется, электричке было лет пятьдесят, и сиденья, обитые рваным коричневым дерматином, не радовали глаз. Грязные стекла, валявшийся под сиденьями мусор, легкий запах туалета из тамбуров – все снова напоминало Рому что-то историческое. Из детства.

Проверять наличие людей в других вагонах Ром с Ремом не стали; их вполне устраивала пустота и тишина. Ехать было меньше получаса – если воспользоваться советом Севела и сойти на станции Лужайка. А советом Ром решил воспользоваться.

– «Станция Лужайка» звучит куда приятнее, чем «станция Бусловская, конечная», согласись? – спросил Ром у Рема.

Рем согласился. Особенно когда получил новую порцию «Тузика». Что за каннибальские замашки называть собачью еду собачьими же именами, снова подумал Ром. Сам Ром начинал с нетерпением ожидать погружения в леса Северной Глухомани. Еда ему светила только там, подальше от дорог, на костре, который сначала еще нужно будет развести. Даже в глубине души он не признался бы себе, что сознательно не отвлекался на поиски еды в Выборге, потому что боялся остаться, боялся испугаться и сдаться и подстраховывал свою слабую волю сильной физиологической подпиткой на уровне рефлексов. Идти в глухой зимний лес ему должно было хотеться, а уж зачем и к чему он будет там стремиться…

Ну не к стене купола же, откуда никто не возвращался.

Полчаса проплывавших мимо одинаковых серо-белых пейзажей подходили к концу. Автоматический голос объявил: «Следующая станция – Лужайка».

 

Серый хвост электрички уполз за горизонт. Никто, кроме Рома и Рема, не сошел на станции с симпатичным названием «Лужайка». Что делать дальше, Ром не знал. Да, он понимал, что надо брать направление на северо-запад и двигать через лес в сторону стены. Где-то там она точно есть. Но сколько туда идти? Как туда добраться?

man-with-double-bass-03

Что делать, когда он туда дойдет? Что будет, если двери там нет? Что делать, если дверь есть? Ответов на все эти вопросы у Рома не было.

Но первым делом нужно было войти в этот лес и найти то самое место для костра. Отчаянно хотелось есть.

Ром зашагал через пути, оставляя за спиной скучный поселок в несколько домов. Заходить куда-либо было нельзя, да и о чем говорить с обитателями Лужайки? «Простите, а где у вас тут проход через стену? Дорогу покажете?» Кроме того, сообщение о нем уже могло транслироваться по мобильным сетям.

В лес они вошли, почти не проваливаясь в льдистый снег. Здесь было тепло даже для июля – около нуля, наверное. Снег был слежавшийся, с хорошей плотной коркой – значит, он регулярно подтаивал и оседал. Никаких тропинок, никакой дороги, никаких следов – просто густой ельник, внутри которого было темно, влажно и значительно холоднее, чем на опушке. И страшно. Только тут Ром начал понимать, во что ввязался в своем отчаянном и, вероятно, глупом рывке в неизвестность. Неизвестность это и была; у него нет никаких навыков выживания в лесу, вся его еда – макароны и тушенка, вся его защита – овчарка по имени Рембó. «Ох Рем, Рем… может быть, мне следовало с самого начала ставить ударение на другой слог…», – пробормотал Ром, но пес никак не отреагировал. Он настороженно и очень деловито обнюхивал снег и деревья. И вел вперед.

Темноты можно было пока не опасаться, белые ночи закончились совсем недавно, и никакие изменения климата на длину «летнего» дня не повлияли. Светло (насколько лесной полумрак можно назвать этим словом) будет еще долго. Дольше, чем у них хватит сил идти. Так что Ром ставил задачей продвинуться вперед, чтобы отойти подальше от края леса, и найти место для костра. Всё.

 Однако развести костер в тот вечер ему так и не удалось. Выбранное для костра место было совершенно неудачным, огонь не разгорался, и неожиданно вместо отчаяния Ром ощутил подъем сил. «Смена плана, – сообщил он озадаченному псу. – Мы идем дальше, потом едим что есть, без костра, потом спим. А потом у меня будет день рождения, будет новый день, ну и в общем – нам должно повезти». Никакой логики и никакого смысла в этом умозаключении не было, но главная задача – движение вперед, и ее они успешно выполняли.

Пробовали ли вы когда-либо идти по глубокому лесному снегу с мешком картошки, рюкзаком и баклажкой воды? Даже если да, то все равно не сможете в полной мере ощутить, каково пришлось Рому, Рему и контрабасу в лесах Северной Глухомани. Ставя палатку, Ром мог думать уже только о сне. Быстро обратил внимание на расположение заката, взял северо-западный азимут для завтрашнего направления, съел две ложки тушенки прямо из банки и вполз в палатку, нагретую мохнатым грязнолапым Ремом.

 

За ночь, как ни странно, с ними ничего не случилось, а утром все-таки удалось развести костер.

– С днем рождения меня! – провозгласил Ром, зачерпывая ложкой превратившиеся в кашу макароны с тушенкой. Самую вкусную еду, которую он когда-либо едал.

Но дальше поход их продолжился без каких-либо перемен. Они шли и шли по лесу, и конца и края этому лесу не было. Где-то раз в час над верхушками деревьев пролетал вертолет – поисковый или просто местный, непонятно. В первый раз Ром дернулся и бросился прятаться в гущу елей, схватив Рема за ошейник, но в итоге изранил ветками все руки, а через лицо, поверх сиреневого синяка на скуле, теперь шла широкая кровоточащая ссадина от хлесткой еловой ветки. Рем напоролся впопыхах лапой на острый сучок и бодро прихрамывал, все так же забегая вперед и возвращаясь, и снова убегая, и снова возвращаясь. Больше от вертолетов не прятались, просто следили, чтобы не оказываться на открытом месте.

Дополнительное беспокойство вызывали у Рома дикие животные. Пока им никто не встретился, даже следов не было видно, и он только тихо про себя надеялся, что в этом лесу нет медведей. Да лучше бы никого вообще не было, думал он. Мы не готовы ни к каким диким животным, и вообще ни к каким сюрпризам. Мы вообще ни к чему не готовы… И лес, словно бы услышав его, продолжал расстилаться перед ними однообразными заснеженными буграми колючих впадин и подъемов с возникающим раз в час вертолетным гулом, и был воистину бесконечен.

Сначала Ром недоумевал. Тут идти-то должно быть километров пять-десять. Сколько же еще? На очередном привале он, оглядываясь вокруг, застонал: «Да что ж такое… Живы ли мы вообще, старина Рем? Не бредем ли мы через долину смерти?..» Старина Рем же считал, что это не было похоже ни на какую долину. Лес. Всюду лес. К вечеру все того же тридцать пятого дня рождения Ром вовсе отчаялся, сел на входе в палатку и медленно, причитая и вознося ругательства поочередно себе и небу, выпил полбутылки водки. В палатке он долго рыдал, оттаивая в теплом меху пса, затем уснул.

На следующий день это и случилось. Но сначала он потерял Рема.

 

Это было мрачное похмельное утро. Воды в баклажке почти не осталось, готовить макароны Ром не стал, просто погрел тушенку. Отправились в путь; Рем забегал вперед и возвращался, снова убегал и снова возвращался, и в один ужасный момент Ром осознал, что пес давно уже не трусит рядом и не появляется навстречу из-под еловых веток.

Он звал. О, как он звал. Потом он сел в снег и закрыл глаза. Глубоко задумался о том, зачем оказался в этом лесу, почему взял с собой Рема и куда они шли и шли второй день. По-другому быть не могло, понял он. Всю свою жизнь, во всяком случае – всю ее недолгую сознательную часть, я шел именно сюда. Чтобы найти выход… или найти вход?

Он встал, взвалил на спину контрабас и пошел по петляющим собачьим следам.

Следы вывели его из леса.

Он спустился по резкому, почти обрывистому склону и оказался на берегу неширокой речушки. Рем, судя по следам, вошел в воду, переплыл ее и рыскал теперь по другому берегу. Там тоже был лес – точно такой же, как и здесь. Перейти реку вброд было невозможно; переплыть с контрабасом – смеетесь?

Ром снова позвал Рема.

«Рем-эм-эм-эм-эм-эм», – отозвалось долгое речное эхо.

Это был тупик.

– Я не поплыву на контрабасе, – сказал зачем-то вслух Ром.

– Но мне надо на другую сторону, – ответил он себе.

– Значит, я пойду в обход.

 

И он пошел. Продираясь через кустарники, проваливаясь в размякшие болотистые берега, шагая, шагая, шагая, уже не думая ни о какой надежде, ни о какой стене и ни о каком входе. Он шел искать Рема.

И уперся в стену. Буквально стукнулся в нее лбом, делая следующий шаг между елей.

Лес был обрублен стеной, словно ножом, и по ту сторону толстого прозрачного стекла взаправду было солнце, была зелень и было лето.

Ром снял контрабас, отставил его в сторону и постучал в стену костяшками пальцев.

– Войдите, – ответил он сам себе.

 

Теперь у него была стена, но не было Рема. «Рем, старина! Реееем!» – звал он снова и снова.

Стена не обрубала реку; река просто начиналась где-то там, в лете, и продолжалась дальше здесь, в зиме. Переплыть ее Ром мог, но только один, сам, бросив контрабас.

Не переплывать реку он не мог. Там был Рем.

 

Он открыл футляр и нежно, чувственно достал контрабас. Медленно выдвинул шпиль, закрутил барашек. Прошелся по ладам, подстроил. И затих, замолчал.

Закрыл глаза и заиграл Венгерскую фантазию Допплера.

Это было его собственное переложение, которое никто, кроме него, никогда не мог сыграть. Контрабас не предназначен для виртуозных пассажей, говорили они. Но контрабас был живой, и он мог все, если вместе с ним был Ром.

Они стояли, слившись в одно, и звучали горестно, трагично, затем радостно, затем счастливо, а затем исчезли и растворились в глубине веков вместе с музыкой, не заметив зависшего в отдалении, а затем упорхнувшего стрекозой дрона.

 

***

 

Раздевшись, Ром закинул на голую спину рюкзак с вещами и вошел в обжигающую воду. На той стороне реки его встретил Рем.

И, о боже, в каком он был состоянии. Весь в крови, с выдранными клочьями шерсти, одно ухо полностью оторвано, на боку глубокая рваная рана. Рем чуть вильнул хвостом, приветствуя хозяина, и сделал то, что раньше выглядело бы как призыв идти вперед, дальше, вглубь. Сейчас это было больше похоже на конвульсивную попытку не упасть.

Ром на ходу надел штаны, сапоги и куртку на голое тело. Осталось недолго, он знал. Что бы их ни ждало – им осталось недолго.

Они шли вдоль стены. Казалось, можно почувствовать тепло, приложив к ней ладонь. Ром шел за Ремом, не останавливаясь и не пытаясь его остановить. Один раз он было достал для него из рюкзака остатки «Тузика», но Рем только ощерился, и зарычал, и продолжил свой неустойчивый бег вдоль стены. Некогда.

Сперва Ром увидел волка – огромного, истекающего кровью, неподвижного, но еще живого волка. Затем он услышал гул вертолетов. А потом он увидел дверь.

Дверь была закрыта на большой ржавый засов. Изнутри. Со стороны зимы, со стороны Рома, со стороны Новой России она была закрыта на огромный ржавый засов.

Ром стоял и тупо смотрел на дверь, на засов и лето за стеклом. Пытался осознать все, что видел.

«Открытие дверей Исхода для граждан Новой России запрещено! – мегафоны двух грохочущих пропеллерами вертолетов перекрикивались, не заботясь о том, чтобы их послание было разборчивым. – Открыв дверь Исхода, вы навсегда признаёте себя врагом народа Новой России и становитесь изгоем. Вы автоматически приговариваетесь к пожизненному заключению и лишаетесь прав человека и гражданина. Чтобы подтвердить свою гражданскую сознательность и сделать единственно возможный для гражданина Новой России выбор, поднимите руки и медленно двигайтесь в противоположном от двери направлении. В случае сопротивления или действий неоднозначного характера пограничный отряд имеет право открыть огонь на поражение».

Ром сделал шаг и одним движением ледяных ладоней отодвинул засов. Дверь беззвучно распахнулась.

В это мгновение волк бросился на Рома со спины, Рем прыгнул ему наперерез, и на несколько секунд все рухнули и сцепились в громком, кровавом комке под пулеметной очередью. Комок распался, волк был мертв. А Рем…

Ром не стал проверять. Он схватил Рема на руки и выпал с ним в лето.

 

man-with-double-bass-04

Ром шел по полю по колено в траве и нес Рема на руках. Он скинул сапоги и шел босиком. Он хотел уйти от двери, от бьющихся в стекло вертолетов-мух, от мертвого волка, от зимы, от всей своей жизни. Хотел вырастить между собой и ними полосу живой зелени и яркого солнечного лета, чтобы смочь самому поверить в реальность и безвозвратность происходящего.

На вершине холма он остановился. Где-то вдалеке между полосатыми полями маячила деревушка.

Ром положил пса на землю и сел рядом.

Рем дышал.

Ром скинул рюкзак, перевернул его и в два резких движения вытряхнул содержимое рюкзака на зеленую траву, не обращая внимания на рассыпающиеся вокруг переливчатые кубики льда с бабочками внутри. Он дезинфицировал раны Рема водкой, он перевязывал раны Рема разорванной на полосы одеждой, он целовал Рема, он осторожно обнимал Рема – пока не уснул, прикрыв собой своего израненного пса.

 

Когда он очнулся, то сразу все вспомнил. Он лежал, глядя в небо, вокруг него незабудками летали три ярко-синие голубянки, и Рем, поскуливая, широко вылизывал его лицо.

 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить