Он всегда тянулся больше к цветочным, тонким, нежным запахам. Без древесных ноток, без сандала, миндаля и дыма – сладковато-прозрачные оттенки, словно солнечный майский полдень накануне цветения сирени. Кусты вокруг дома усыпаны гроздьями малюсеньких бутонов – белых бутонов, нежно-розовых бутонов, сиреневых и почти синих бутонов. «Импрессионизм! – восклицал отец, приходя с прогулки, любуясь на дом с дороги и потрясая для выразительности тростью. – Моне, Ренуар!.. Вот что им следовало писать!..»
Он покачал головой, вспоминая. Дом, слегка выцветший и бежевый, словно сепия старинной фотографии, вставал перед глазами весь в пенисто-пушистых цветущих кустах. Отпустив себя на волю волн, он уронил руки на ручки кресла, закрыл глаза и поплыл туда, в прошлое – над сиренью, кипящей в мерцающем воздухе, через лужайки сада, на веранду, уставленную резной мебелью. Домой.
***
В недрах дома, в прохладной гостиной у секретера сидела мама и сквозь блестящее стёклышко монокля читала книгу рецептов. Золочёным карандашиком она делала энергичные, сосредоточенные пометки на полях. Потом, позже она спустится, заложив страницу пальцем, в кухню и с экономкой Фирой создаст, сочинит и исполнит очередной кулинарный шедевр, на какие в его жизни была способна только она. Мама… В гостиной распахнуто окно, лёгкие занавески покачиваются в летнем дуновении воздуха, наполненного почти неуловимым запахом цветов, персика, зелёной травы… маминой молодости и красоты.
…«Кирилл? – окликает она издалека. – Кирилл!» Он вбегает в спальню, мама сидит у трюмо и кончиком тонкого пальца аккуратно касается за маленькими, изящными ушами. На столике флакон, маленький плоский флакон зелёного стекла, островерхий колпачок, покачиваясь, лежит рядом. Мама оборачивается и улыбается – сразу и ему, и себе, и цветочному запаху любимых духов.
– Что так вкусно пахнет, мама? – спрашивает он, прижимаясь к ней и вдыхая глубоко-глубоко нежный аромат.
– Это «Мицуко», духи, – отвечает мама. – Прекрасные, прекрасные! У твоего отца хороший вкус.
И снова меняется картинка, переворачивая со стуком дату в настольном календаре. «Кирилл?» – Все ближе и ближе, и вот она входит в его комнату, книга рецептов забыта, это не просто другой день – другой год и даже другой, новый, век. Ему уже четырнадцать, он болеет, почти ничего не слышит от затяжного воспаления среднего уха. Мама входит – шаг стремительный, тревожно трепещет на ходу длинное чёрное платье, шляпка дрожит вуалеткой. Она почти врывается, быстро пересекает комнату и трогает его, сидящего у письменного стола, за плечо рукой в жёсткой кожаной перчатке:
– Кирилл!
Он оборачивается – не столько на звук, сколько на знакомый тонкий аромат, обострённый движением воздуха, на вибрацию пола под каблучками и острое предчувствие ускользания.
– Мама, куда вы? Куда?
Всё пропадает, исчезает в водовороте времени, лиц и событий.
…И снова сирень – другая, но не менее пышная, целое облако, над которым возвышается здание театра, где он встречается с Миной. Он жутко нервничает, прогуливаясь показным гусарским шагом возле главного входа и создавая неуместное, нескладное, да еще и одетое в мундир подпоручика препятствие тем, кто торопится заранее пройти в оперу. Сегодня дают «Онегина», которого наконец-то довезли и до глубинки, где расквартирован его полк. После Киева и юнкерского училища тут тесно и провинциально, после усадебного детства – бурно, шумно, задиристо и… одиноко. Ветерок доносит запах персика, зелёной травы и жасмина, и лишь вслед за ним слышится шелест модного платья. На мгновение он видит гостиную и маму перед секретером. Мина, смеясь и чуть щуря свои темно-карие, слегка раскосые венгерские глаза, порывисто протягивает ему руку для поцелуя и в ответ шутовски твердо пожимает его ладонь, словно какая-нибудь femme émancipée. «Пойдемте скорее, Кирилл, я снова почти опоздала!» – она и не думает извиниться за его ожидание. «Я, кажется, узнаю́ аромат, вам понравился подарок?» – «О да! – она подносит к лицу запястье и с наслаждением вдыхает запах «Мицуко». – У вас хороший вкус!» Пройдёт всего пара месяцев, и он будет готов ради неё на всё, непрестанно пьян ею, её смехом, запахом, бархатистостью нежной кожи. Скрипичный изгиб золотисто-молочного шёлковистого тела, тонкая рука откидывает назад, на стройную спину, чёрные вьющиеся волосы, каскадом устремляющиеся поверх лопаток до самой талии, поворот головы и тонкий профиль, балетно обрамлённый экспрессивной рукой: «Кирилл…» Всё пропадает, растворяется, поглощённое пронзительным счастьем.
Одинаковые, словно отпечатанные типографией военные будни августа 1914 года, перелистываясь, сменяют друг друга, при чём здесь они? Снова тот же запах – ах да, зеленоватый флакон, лежащий в его вещах, приоткрылся, и теперь отчаяние тоже тонко пахнет цветами и персиком. «Аромат утраченной любви», думает он: мама давно умерла, а Мина вернула духи, педантично вложив их среди других подарков, возвращённых, когда её отец категорично объявил о запрете на брак. «Россия сражается с Венгрией, и мы немедленно возвращаемся домой», – таков был вердикт несгибаемого генерала Пайташа, не терпевшего возражений ни на службе, ни в семье. Нет, Вильгельмина не выйдет замуж за офицера русской армии.
Всё же спустя несколько недель она начала ему писать – письма, короткие записки, словно ничего не случилось. «Дорогой Кирилл, Вы не представляете, как хорошо нынче в Будапеште. Погода восхитительна, мне удалось побывать на премьере «Сибиллы» Виктора Якоби, какая жалость, что Вас здесь нет, оперетта великолепна! Если бы не эта война… Когда уже она закончится? Главное – берегите себя. Всё будет хорошо. Мина». Ему казалось, что она разговаривает сама с собой, и он так ни разу и не ответил. Всё же последнее письмо, нашедшее его на лесистых берегах речушки со смешным названием Гнилая Липа, было несомненно обращено к нему и от отчаяния кратко: «Дорогой Кирилл. Отец выдает меня замуж – немедленно. Мне кажется, теперь всё по-настоящему кончено. Судьба. Прощайте. Вильгельмина».
Вспышка! Всё черно-белое, словно репортёрские снимки в газете, но крики, но гром, но перепаханная снарядами земля несется навстречу, и наконец – синее-синее небо над головой, смотришь в него и не можешь ни оторваться, ни пошевелиться, только открывать и закрывать глаза. «Не закрывай глаза!» – просит мама. Едкий запах дыма и влажной земли. Вкус крови во рту. Холодно. «Закрыть глаза – слабость», – ворчливо говорит отец. «Это судьба», – шепчет Мина.
Огромная больничная палата, набитая ранеными. Снова глухота. Контузия, и это малая часть нанесённого его телу ущерба. Три дня в лесу после разгрома на Гнилой Липе, безо всякой помощи, не прошли даром – среди доставленных в Брзежанский госпиталь раненых выжили, дай то Бог, пять сотен из пяти тысяч. Выжившие радуются, что сражение выиграно, австрияки отброшены. Погибшим, понятно, всё равно. Кирилл удивляется, как неразборчива память, выкидывая из сознания, словно ненужный хлам, командиров и боевых товарищей, сражения, отчаянную и будоражащую кровь храбрость наступления, всё, кроме недостижимой синевы неба над головой. Через месяц-другой, когда руки начали двигаться, неловкими пальцами он открыл флакон с надписью «Mitsouko» и впустил в затхлую палату краски, запахи и голоса живого мира – того настоящего, что осталось навсегда в прошлом.
Неожиданно для себя он не обнаружил ноток горечи и отчаяния в тонком цветочном аромате духов. И тогда он написал письмо Мине.
Ответ пришел от её отца.
«Вынужден сообщить Вам, милостивый государь, что нашей дочери Вильгельмины больше нет среди живых», – докладывал изысканный готический почерк на листе мраморной с водяными знаками почтовой бумаги родовитого дома Пайташей. – «29 сентября сего 1914 года она приняла смертельную дозу стрихнина и покинула этот бренный мир в страданиях. Письмо из госпиталя о Вашей смерти, полагаю, стало для неё последней каплей». Далее следовало несколько строк, в которых генерал изъявлял искреннюю надежду, что в ближайшем будущем информация из рокового письма станет реальностью, и медсестра Брзежанского госпиталя повторно пришлет на обратный адрес, указанный на письмах Мины, официальное заключение о безвременной кончине штабс-капитана Кирилла Черкашина на службе Царю и Отечеству. На этот раз – соответствующее действительности.
***
Кирилл открывает глаза – перед ним зеркало, трельяж. В отражении – пустоватый полумрак комнаты и подтянутый седой старик в инвалидной коляске. Он смотрит прямо себе в глаза острым, буравящим взглядом, пытаясь найти там мальчика, юношу, мужчину, которые давно растворились в потоке времени, людей и перемен.
Скоро Кристина вернется из булочной. С её неизменной добротой, заботой и запахом свежеиспечённого хлеба жизнь, какая бы она ни была, продолжится. Старик, глядя в зеркало, качает головой и вдруг, приоткрыв ладонь, дразнит отражение пузырьком зелёного толстого стекла с треугольной крышкой. Кристине он никогда не дарил «Мицуко», она, натура страстная и земная, предпочитает насыщенный Poison.
В пузырьке, который всё еще сохранил лёгкий аромат духов, их давно уже нет. Сквозь цветочный флёр прорывается резковатый запах миндаля. Цианид. Старик в зеркале подмигивает и театральным, задиристым жестом откупоривает флакон.
… миндальное масло, марципан, бокал старого выдержанного коньяка, и все же побеждает «Мицуко» – сквозь холодный миндаль проступает кипение сирени в солнечный майский полдень. «Не торопись!» – просит мама. К жасмину и персику больше не примешивается горечь. «Мы подождём», – говорит отец. «Всё будет хорошо», – шепчет Мина. Её почти не видно, просто он знает, что она там.
– Кирилл!
Кажется, это пришла Кристина и трясет его за плечо. |