Посвящается
маме
– Нет, это решительно невозможно, – с лёгким пришепётывающим польским акцентом сказала Евгения Александровна и добавила с чувством: – Пся крев!
Генеральша Плюцинская примеряла платье. С трудом совладав с миллионом завязочек нижней юбки, она тяжело вздохнула и стрельнула взглядом в сторону шкафа.
Платье, висевшее на вешалке с надписью «Плюцинская № 15», несомненно заслуживало лучших слов, чем те, что достались ему от Евгении Александровны, урождённой Войцеховской. Серо-зелёное, нежно струящееся атласом, оно было одновременно и изысканным, и строгим, в общем – идеально подходило для жены отставного генерал-лейтенанта, собравшейся на бал в сложное, скандальное время, наступившее с приходом нового века.
– Палашка-а-а! – прокричала генеральша в сторону двери.
Пока прислуга не шла, генеральша сняла платье с вешалки и приложила к себе. Тонкий силуэт казался несовместимым с не такой уж изящной фигурой в зеркале, облачённой в широченную нижнюю юбку с оборками. Это был привычный обман – и фигура, и юбка заботливыми руками Палашки легко упакуются в стройный футляр платья, а касания кисточки и пуховки замаскируют нежностью персика первые морщинки и усталую городскую бледность.
Однако никакие румяна не могли скрыть жёсткий, неженский взгляд карих глаз генеральши. Евгения Александровна характером не уступала генералу, что признавали даже при дворе. «Наша кавалерист-генеральша», называли её. Пройдя с мужем бок о бок долгий путь от подпоручика до генерала, она разбиралась и в политике, и в тактике и принимала деятельное участие в боевых действиях – по большей части, конечно, в позиционных интригах военных штабов. Владимиру Фёдоровичу эта воинственная ипостась жены нравилась даже больше, чем светская надушенная польская львица в платье с турнюром, мимоходом побивающая веером торопливых слуг.
– Палашка! – вновь рявкнула генеральша, отбросив платье. Девчонка не торопилась.
«Это всё чёртова Москва – совсем распустились!» – подумала Евгения Александровна, присела за столик и прикурила пахитоску в длинном резном мундштуке. Облокотившись на спинку кресла, она задумчиво смотрела через комнату на морозные сумерки за окнами. Цвет декабрьской Москвы был серо-коричневый, слякотный. Тот же декабрь в родных предместьях Варшавы сверкал бы чистотой и смехом, чаруя запахом мороза, запасённого сена, лошадиного тепла и бьющей в снег ярко-алой крови забитых к Рождеству свиней…
– Палашка!!! Да что ж такое, – генеральша решительно раздавила уголёк в пепельнице, встала и в два шага вылетела в длинный коридор. – Пелагееееяяяяя! Сей секунд чтоб здесь! – этого вопля горничная уже не могла не услышать, если только не сбежала с конюхом на край света. – Убью! – подытожила генеральша почти тихо, почти себе под нос, и захлопнула дверь.
На этот раз обращение возымело действие.
В коридоре началось движение. Где-то вдалеке послышались возмущённые возгласы, донёсся детский плач. Наконец прошаркали шаги, и дверь, открываясь, скрипнула.
Генеральша, стоя перед зеркалом, через плечо бросила: «Дурка. Что ты себе позволяешь! Ходжь тутай и помоги с платьем».
Не получив ответа, она в ярости обернулась, отчётливо представляя, как одним шагом добирается до пепельницы и швыряет её с треском об стену как раз на уровне головы чёртовой курвы Палашки. Но вместо Палашки столкнулась взглядом с простоволосой замарашкой в хламиде неопределённого цвета, хозяйски облокотившейся на косяк двери и с насмешливым видом скрестившей руки на груди.
– Что, мадама, сызнова тебя перекрыло? – прокудахтала тётка. – Совсем потолок шатается, на бал собралася? Ну, давай, давай, кохана наша пани, облачу тебя в платьице да в лучшем виде сопровождю в карету с бубенцами – Васька уже вызвал, скоро подадут!
Евгения Александровна замерла, глядя на неё, затем провела рукой по лицу и вздрогнула, внезапно увидев в зеркале пожилую женщину в старой нижней юбке с воланами. Только тогда она вспомнила – вспомнила всё, что произошло в последние тридцать лет. Вспомнила Двинский заговор 1905 года, ночную перестрелку и неожиданный выход генерала в отставку, вспомнила переезд в Москву, сюда, в трёхкомнатную квартиру на втором этаже в Леонтьевском переулке. Вспомнила, как в 1915 году семидесятилетнего Володеньку вновь вызвали в штаб и отослали начальником дивизии в какую-то глушь в самый разгар нагрянувшей войны, как дочь Таня чуть не сгинула вместе со спешно эвакуировавшимся из Киева Институтом благородных девиц и чудом, чудом, через влиятельных друзей, чтивших память пропавшего к тому времени без вести генерала, удалось помочь институтскому эшелону найти дорогу в Москву, а не в погибавшую под немцами Польшу.
Вспомнила она и то, что от всей большой этой квартиры ей теперь осталась только одна бывшая спальня. В двух других комнатах бурлила суровая пролетарская жизнь, захватившая, к великому ужасу генеральши, не только второй этаж на Леонтьевском, но и всю огромную и некогда великую Россию.
Стоявшая в дверях соседка Паня занимала бывшую гостиную Плюцинских с шестью дочерьми, запойным мужем Василием и лежачей матерью и была, несмотря на внешнюю грубость, человеком к жизни совершенно не приспособленным, простым, беспечным и наивным. Генеральша не раз вспоминала ту потрясающую картину, когда Паня, заболтавшись на кухне с соседкой снизу, проворонила вошедшего в квартиру совершенно чужого парня и вдруг, случайно обернувшись, краем глаза заметила, что мальчишка покидает квартиру с охапкой её собственных, Паниных, скатертей, одна из которых была снята прямо со стола в комнате, и двумя школьными ранцами, неуклюже перекинутыми через плечо. С вилкой в руках и в тапочках на босу ногу гречанка Паня неслась Артемидой за развевающимися в руках парня скатертями вдоль по Никитской, отрывисто, сквозь одышку, выкрикивая смешанные русско-греко-еврейские ругательства, до тех пор, пока мальчишка не бросил на бегу свою добычу ей под ноги, лишь бы спастись от неумолимо настигавшего его растрёпанного, вооружённого вилкой возмездия.
Если Паня с семейством обитала в самой большой комнате, то в маленькой, бывшей детской, когда-то увитой атласными лентами и населенной плюшевыми медведями и фарфоровыми балеринами, жили две старые девы с нежным прозвищем «Крысы». Никто не знал, откуда они взялись и почему их вселили именно к Плюцинским, но генеральша предполагала, что они были подосланы для слежки за настроениями генеральского семейства, а позже, когда от этих настроений уже очевидным образом ничего не зависело, они просто остались, забытые и брошенные. Крысы ненавидели всё человечество в целом, но отыгрывались в основном на соседях. Они могли плюнуть в варившийся на плите суп или стащить из него кусок мяса, демонстративно ходили в туалет со свечой, не желая платить за электричество, и гасили свет на крутой лестнице вслед вышедшему из квартиры гостю. «Чтоб они все ноги переломали!» – злобно шипели Крысы, с грохотом захлопывая за собой дверь детской.
И беспечная Паня, и Крысы мечтали, конечно, генеральшу выжить. Каждый претендовал на её комнату – Паня рассчитывала отселить туда парализованную мать и старших дочерей, Крысы же считали, что давно выслужили право на комнату побольше, а «ента Паня» со своим табором вообще должна убраться, никакого нет покоя пожилым людя́м от этого балагана и безобразия. Балаган Паня с семейством, впрочем, и впрямь создавали преизрядный.
Тут бы с прибытием кареты скорой психиатрической помощи и сбылись надежды и мечты жильцов квартиры номер 2 на Леонтьевском, 3, если бы не внезапное появление сухощавого, элегантно одетого штатского средних лет.
– Что здесь происходит? – спросил он, появившись в дверях за спиной у ехидно застывшей на входе Пани. – Степанида Спиридоновна, снова вы за своё? Прекращайте донимать пожилую женщину, ступайте к себе, дети плачут.
Окинув взглядом растерянную Евгению Александровну с бальным платьем, он снял шляпу для приветствия, приободрил генеральшу вежливым поклоном и обещал вернуться через минуту, после того как переговорит с санитарами – «то есть, простите великодушно, медиками», – поднимавшимися уже по лестнице. Паня, ругаясь себе под нос и поминая чертей, которые вдруг принесли «этого генеральского зятька», ретировалась. Беззвучно закрылась и темневшая до того акустической щелью дверь Крыс.
– Евгения Александровна, я ведь по делу, – начал гость, когда спустя полчаса все разрушения были устранены, генеральша облачилась в домашнее платье, а на столике был накрыт чай. – Впрочем, наверное, это совсем не вовремя… Как вы себя чувствуете?
– Спасибо, Пётр Яковлевич, – отозвалась всё ещё растерянная генеральша, – благодаря вам – значительно лучше. Говорите, я вас слушаю.
Пётр Яковлевич в прошлом был инженером, прошел Первую мировую, теперь исполнял дипломатическую должность в одном из республиканских представительств в Москве и в самом деле приходился ей зятем. Он был женат на дочери Евгении Александровны Татьяне и жил с ней в отдельной двухкомнатной квартире на Арбате.
– Я развожусь с Таней, – негромко сказал он. – Она ни в чем не виновата, конечно.
Евгения Александровна не выказала ни удивления, ни сильных эмоций.
Затянувшись папиросой, спустя минуту-другую она задумчиво произнесла:
– Бедняжка Таня. Она совсем не приспособлена к браку. Бесхарактерная… Такая уж уродилась.
– Да нет, – защитил жену Пётр. – Она очень хороший, добрый и порядочный человек. Просто… так сложилось. Я встретил свою судьбу и не могу упустить этого шанса. Таня совершенно в этом не виновата, я сделаю всё, чтобы она как можно меньше пострадала от нашего развода.
Генеральша с интересом посмотрела на него.
– Как? – спросила она с насмешкой. – Пётр Яковлевич, вы тоже хороший и добрый человек, но вы же собираетесь жить дальше. Вы хотите оставить моей Тане всё имущество и уйти к своей «судьбе» нищим, голым и босым? В вашем возрасте пора бы знать, что женщины любят тех, кто владеет – если не миром, то хотя бы собственной квартирой. Придётся уж Тане переезжать ко мне сюда, в этот… – она старательно подобрала слово – гадючник.
Пётр задумчиво смотрел в чашку с чаем. Видно было, что он обдумывает что-то, нарушавшее тот план, с которым он пришёл.
– Этого не будет, – наконец сказал он. – Я бы хотел просить вас поменяться со мной площадью. Вы не согласитесь переехать к Тане на Арбат?
– Пётр Яковлевич, не гневите Бога, даже если его и не существует! – генеральша приподнялась в кресле и обрела былую властность. – Зачем бы мне переезжать? Это мой дом, пусть и рассыпавшийся на куски, потрескавшийся и облупившийся, населённый злыми сверчками и крысами, но это мой дом, он ещё помнит генерала, здесь мои вещи, мои воспоминания – а это всё, что у меня осталось.
– Вот и оставьте всё это в прошлом, Евгения Александровна, – мягко сказал Пётр. – На Арбате у вас с Таней будет своя квартира, никаких соседей. Никто не будет выживать вас, а тени прошлого – сводить с ума. Таня нуждается в семье, а вы в доме. Нормальном доме, где можно установить собственные порядки, завести свои правила. Вы же человек действия, вы не можете больше жить в таких условиях.
Генеральша откинулась на спинку кресла и задумалась.
– Вы умный человек, Пётр Яковлевич, – сказала она наконец. – Вот только не пойму, зачем вам эта благотворительность? Вы могли бы отправить Татьяну ко мне и спокойно зажить в своей квартире, обустраивать жизнь, забыв про старуху, живущую прошлым, и бесхребетную генеральскую дочку.
Пётр поднял на неё глаза.
– Считайте, что я возвращаю долг Владимиру Фёдоровичу. Допустим, когда-то он помог мне выпутаться из одной очень неприятной истории, и теперь я хочу использовать этот, возможно, последний шанс отплатить его семье.
Генеральша с сомнением покачала головой. Встала, дотянулась до чайника на серванте и долила в чашки остывшего кипятка.
– Кто она, ваша «судьба»? – поинтересовалась она, словно желая сменить тему.
– По профессии? Врач, – ответил Пётр и улыбнулся. – Вы не смогли бы вынести друг друга в одной комнате и пяти минут. У неё непростой характер.
– Я ценю изящество, с которым вы удержались от слова «тоже», – хмыкнула генеральша. – Что ж, удачи вам, дипломат. Хорошо. Я принимаю ваш подарок. Хотя и сомневаюсь, что вашей «судьбе» он придётся по вкусу.
Допив чай одним глотком, Пётр встал. В дверях он надел шляпу и уже почти вышел, но взгляд его упал на платье, лежавшее на полу, и изогнутую коромыслом деревянную вешалку с надписью «Плюцинская № 15», зацепленную за ключ в двери шкафа.
– Почему «№ 15»? – поинтересовался он. – Номер дома?
– Номер платья, – отрезала генеральша. – От портнихи. Их шили к императорскому визиту в Двинскую крепость в 1905 году. Ожидалась долгая череда приёмов. Прошёл лишь один – и случился солдатский бунт.
– Понятно, – кивнул он. – Евгения Александровна, могу я вас попросить об одном одолжении?
Она резко пожала плечами.
– Оставьте здесь всё, что сводит вас с ума, что не даёт вам жить сегодняшним днём. Прошло уже сорок лет нового века, а вы всё ещё живёте веком прошлым. Этому платью давно пора в музей. Найдите себе занятие. Напишите воспоминания, мемуары о генерале, о Двинске, обо всём. Сейчас это небезопасно, но я не поверю, если вы скажете, что боитесь ГПУ.
Генеральша посмотрела на зятя прямым, жёстким взглядом.
– Вы переходите границы, Пётр Яковлевич. Оставьте свои советы для новой жены. И дайте мне немного времени – я справлюсь, уж поверьте.
Зять вежливо приподнял шляпу и тихо затворил за собой дверь.
Прошёл месяц. Все формальности с разводом были улажены. Пётр сдержал слово и организовал переезд генеральши к дочери, официально обменяв арбатскую двухкомнатную квартиру на комнату в генеральской коммуналке в Леонтьевском переулке.
Этим необычайно холодным январским вечером он впервые после памятного разговора вернулся в комнату генеральши, в которой ему предстояло прожить, хоть он и не мог ещё об этом знать, почти все следующие тридцать лет. Открыв дверь, он остановился на пороге.
За оконными стёклами синели морозные снежные сумерки. Комната была пуста и гулка, светлые стены в полумраке пестрели газетной подкладкой из-под оборванных обоев. На полу валялся не убранный после вывоза вещей хлам. Из мебели в комнате остался только шкаф – монументальный шкаф с генеральской осанкой и вековым весомым благородством. «Наверное, не прошёл в дверь», подумал Пётр.
Слушая эхо своих шагов, он подошёл к шкафу и открыл торчащим в замке ключом дверцу.
Внутри на рейке покачивалась вешалка – изогнутые деревянные «плечики» с надписью «Плюцинская № 15». За крючок была зацеплена записка:
«Уважаемый Пётр Яковлевич!
Платья я отдала Пане – пусть сошьёт из нашего блистательного прошлого наряды своим юным девицам. Остальное же – Вам, на память о Плюцинских. Е.А.»
Пётр сбежал по лестнице, повернул на Никитскую и махнул рукой проезжавшему такси. Нужно было успеть в ЦУМ – купить новогодний подарок Тамаре. Они увидятся вечером, впервые в наступившем только что 1941 году. |